Ему было больно от слишком большого счастья.
- Смотри, Лось, как красиво! Красное небо. А деревья — черные. Как будто небо их сожгло.
— Ладно, — сказал он. — Забудем того тебя, который живет в зеркале.
— По-твоему, это не я?
— Ты. Но не совсем. Это ты, искаженный собственным восприятием. В зеркалах мы все хуже, чем на самом деле, не замечал?
Лист застрял у его ноги. Потом еще один. Если много часов сидеть неподвижно, природа включит тебя в свой круговорот, как если бы ты был деревом. Листья будут прилипать к твоим корням, птицы — садиться на ветки и пачкать за ворот, дождь вымоет в тебе бороздки, ветер закидает песком.
Он боролся с застенчивостью — грубыми шутками, с нелюбовью к дракам — тем, что первым в них ввязывался, со страхом перед смертью — мыслями о ней. Но все это — забитое, загнанное внутрь — жило в нем и дышало его воздухом.
Из окон второго этажа доносилась музыка всех цветов.
Дом дышал на него окнами.
Внизу Табаки увлеченно рассуждал о психическом состоянии Лэри, уверяя, что ему наверняка поможет настойка валерианового корня. Лорд возражал, что Лэри поможет только скоропостижная смерть.
И сразу вернулся Лес. Навалился, задышал в уши, закопал в мох и в сухие листья, спрятал и убаюкал тихими песнями свистунов. Слепой был его любимцем. Лес даже улыбался ему. Слепой это знал. Улыбки он чуял на расстоянии. Обжигающие, липкие и острозубые, мягкие и пушистые. Они мучили его своей мимолетностью, недосягаемостью пальцам и ушам. Улыбку нельзя поймать, зажать в ладонях, обследовать миллиметр за миллиметром, запомнить… Они ускользают, их можно только угадывать. Однажды, когда он был еще маленьким, Лось попросил его улыбнуться. Он тогда не понял, чего от него хотят.
— Улыбка, малыш, улыбка, — сказал Лось. — Лучшее, что есть в человеке. Ты не совсем человек, пока не умеешь улыбаться.
— Покажи, — попросил Слепой. Лось нагнулся, подставляя лицо его пальцам. Наткнувшись на влажные зубы, Слепой отдернул руку. — Страшно, — сказал он. — Можно я так не буду?
Лось только вздохнул.
Лорд разрешил перетянуть себя эластичным бинтом и уселся в обнимку с подушкой, злой как черт. По его заверениям, бинт не давал ему дышать, а ребро — лечь, и теперь он был обречен на бессонные ночи и недостаток кислорода.
Табаки пообещал, что не оставит его в беде. И не оставил. Он пел Лорду. Он играл ему на губной гармошке. Он поддерживал его силы мерзкими настойками, в которых плавали чилийские перчики. Заодно подкреплялся сам. Так что Лорд был не одинок. Ни одна живая душа не уснула бы там, где Табаки кого-то так рьяно утешал.
Я знаю красивейшего человека, который шарахается от зеркал, как от чумы.
Я знаю девушку, которая носит на шее целую коллекцию маленьких зеркал. Она чаще глядит в них, чем вокруг, и видит все фрагментами, в перевернутом виде.
Я знаю незрячего, иногда настороженно замирающего перед собственным отражением.
И помню хомяка, бросавшегося на свое отражение с яростью берсеркера.
Так что пусть мне не говорят, что в зеркалах не прячется магия. Она там есть, даже когда ты устал и ни на что не способен.
Кладбище обуви под вешалкой давно пора разобрать, пока там не завелись мыши-токсикоманы.
Отворяю дверь. В спальне пусто и тихо.
От этого она кажется меньше, хотя должно бы быть наоборот. Но у нас все не как у людей. Если Горбач, где бы ни находился, окружен деревьями, а Македонского сопровождает невидимый хор, выводящий «Лакримозу»; если Лорд всегда в своем замке с замшелыми стенами и лишь изредка опускает подъемный мост, а Шакал в любой миг способен размножиться до полудюжины особей, и слава богу еще, что Лэри не затаскивает сюда коридоры, а Толстый колдует только в глубине своей коробки… если учитывать все это, нет ничего удивительного, что, опустев, наша загроможденная мирами спальня кажется меньше, чем когда все мы тут.
Искушение отделаться парой бессмысленных фраз велико. Объяснения повлекут за собой только новые вопросы, ответить на которые я уже не смогу. Но Курильщика трудно отшивать. Он протягивает себя на раскрытой ладони — всего целиком — и вручает тебе, а голую душу не отбросишь прочь, сделав вид что не понял, что тебе дали и зачем. Его сила в этой страшной открытости. Таких я еще не встречал.
— Знаешь, — говорю я, — что означает случившееся с тобой? Что Дом взял тебя. Пустил в себя. Где бы ты ни был, ты теперь — его часть. А он не любит, когда его части разбросаны, где попало. Он притягивает их обратно. Так что не все потеряно.
Кузнечик взбежал по ступенькам и вошел в Дом. Там он услышал тишину.
Бархатную, жаркую тишину, о которой он с прошлого лета успел позабыть, словно ее и не было. Тишина давила и обволакивала. За считанные минуты она затопила Дом целиком, от подвалов до крыши и он как будто сделался больше, заполненный ею.
Когда становится совсем невмоготу, убираю гармошку и берусь за индийские сказки. Я часто их перечитываю. Очень успокаивающее занятие. Больше всего мне в них импонируют законы Кармы. «Тот, кто в этой жизни обидел осла, в следующей сам станет ослом». Не говоря уже о коровах. Очень справедливая система. Вот только чем глубже вникаешь, тем интереснее: кого же в прошлой жизни обидел ты?
Кузнечик поежился.
— Не надо, — попросил он, — Волк… Твои мысли пахнут совсем не так, как слова. И это слышно.
помимо всякой всячины, в этой книге еще потешный юмор.
Сфинкс поднимает взгляд наверх, откуда доносятся причитания Лэри.
— Слушай, что вы сотворили с его постелью? Он просто с ума сходит.
— Ничего особенного. — Слепой вдруг оживляется. — А знаешь, это на самом деле забавно. Не хочешь попробовать? Я ее позову. Выгоним всех… ну и Лэри тоже пускай остается…
Лэри кубарем скатывается вниз и в ужасе таращится на Слепого.
— Нет, спасибо, — говорит Сфинкс. — Только не с ней. Мне до конца жизни будут сниться кошмары.
— Она что, такая страшная? — расстроенно спрашивает Слепой.
Сфинкс выразительно молчит.
На подоконнике в красном горшке мерзнет Луис — любимый кактус Стервятника. Цветок его съежился жалким клочком пустыни.
— Ну, что же ты? — укоризненно шепчет Слон кактусу. — Не видишь разве? Ему больно. Помоги.
Кузнечик нюхал кофе и дым. Может, кофе — взрослящий напиток? Если его пьешь, становишься взрослым? Кузнечик считал, что так оно и есть. Жизнь подчинялась своим, никем не придуманным законам, одним из которых был кофе и те, кто его пил. Сначала тебе разрешают пить кофе. Потом перестают следить за тем, в котором часу ты ложишься спать. Курить никто не разрешает, но не разрешать можно по-разному. Курящие и пьющие кофе старшие становятся очень нервными — и вот им уже разрешают превратить лекционный зал в кафе, не спать по ночам и не завтракать. А начинается все с кофе.
Рыжая вылупилась из своей паранджи — в красной футболке Горбача впридачу к собственным огненным волосам она — как горящий факел. На такое лицо просто нельзя было сажать черные глаза. Это пугает и оставляет царапающее ощущение на коже.
— В цивилизованных мирах маленькие мальчики дергают девочек, которые им нравятся, за волосы и забрасывают им в сумки дохлых мышей. Не говоря уже о подножках. Так они выражают свою любовь.
— Не думаю, что Слепой был таким уж симпатичным, когда его сбивали с ног, — бормочет Сфинкс. — Не говоря уже о панталонах и слезах. Ты что-то чересчур расфилософствовался, Шакал.
— Я же выше подчеркнул, что все это принято в цивилизованных обществах. У нас, естественно, все наоборот.
— Давайте спать, — предлагает Слепой. — А то еще окажется, что Черный все детство был от меня без ума, оттого и лупил с утра до ночи. Чтобы посмотреть, как я прекрасен в слезах.
При виде Птицы молчание и отскоки. Я прохожу в тишине и уношу ее с собой, тишину, малиновость щек и мерзкое чувство своей причастности к происходящему.
Музыка — прекрасный способ стирания мыслей, плохих и не очень, самый лучший и самый давний.
Я давлюсь, кашляю, и сразу оказывается, что Птицы не исчезли бесследно. Двое, возникнув ниоткуда, похлопывают меня по спине. Призрак Тени смеется на соседнем стуле. И тоже кашляет. Беззвучно. Его никто не хлопает.
Крыса поднимается по лестнице, не отрывая глаз от своих неоднократно оскорбленных ботинок. Она всегда смотрит под ноги, куда бы ни шла — так можно быть уверенной, что тебя не занесет куда-то, где тебе не хочется быть.
Поерзав и поулыбавшись непонятно чему, он сдвигает зеленые очки на лоб и превращается в сказочное существо из другого мира. Очень печальное. В его глаза можно смотреться, как в зеркало, в них можно утонуть, к ним можно приклеиться навечно, крепче, чем к любой мухоловке, прикидывающейся столом. Собственное отражение в них всегда красивее, чем в настоящем зеркале, от него тоже трудно оторваться.
Крыса смотрит на себя, смотрит долго — и встряхивает головой, отгоняя наваждение.
— Ты бы еще разделся.
Лорд видит все это с высоты, на которой никогда не бывал, — высоты своего роста.
Я лежу на влажной траве, положив ноги на скамейку, и смотрю в небо, которое недавно плакало.
«Испытываете ли вы временами необъяснимый страх перед будущим?» Вопрос шестьдесят первый теста «Познай себя». В тестах, как нам сообщили, нет незначительных вопросов. Каждый добавляет важные штрихи к психологическому портрету тестируемого. В нашем случае они могли бы обойтись одним этим пунктом.
Дальше мы сидим, вернее, лежим на скамейке, возможно, в чем-то и соответствуя древним трактатам о подобающем влюбленным поведении. Дуб, переступив с корня на корень, становится так, что мы оказываемся в его тени. А может, просто солнце перемещается. Но приятнее все-таки думать, что дуб.
Улыбке его не хватает переднего клыка и доброты.
Я стал думать о всяком старом хламе, никому не нужном и абсолютно бесполезном, который не выкинули только оттого, что не дошли руки, а потом он просто затерялся, обо всех этих вещах, которыми человек обрастает со страшной скоростью, как только появляется где бы то ни было. Чем дольше ты где-то, тем больше вокруг всякого такого, что стоило бы выбросить, но когда ты переберешься на новое место, ты возьмешь с собой все что угодно, кроме этого самого мусора, а значит, он больше принадлежит месту, чем людям, потому что не переезжает никогда, и в любом новом месте человек найдет клочки кого-то другого, а его клочки останутся тому, кто придет на его прежнее место обитания, и так происходит всегда и везде.
Флейта ложится на ладонь. Даже не теплая — горячая, как те участки стен, на которых только что писали что-то важное. Следы от рук всегда жарче и различимее. На ладонях Слепого струятся извивы дерева, мертвое дерево ложится в след живого, и он играет песню, услышанную когда-то, в ней ветер, летающие листья и человек в центре вихревого кольца из них, защищенный от всего и одновременно уязвимый.
Слепой не говорит, что это его повторы, что это он чертил так вокруг себя защитную сеть, что магия монотонности в том и состоит, что сама себя замыкает в круг, повторяясь снова и снова, пока конец не сомкнется с началом, создав непроницаемую зону вокруг играющего.
Отстранившись от его слов, тона и карканья Нанетты, не угадывая их действия по произведенному шуму, Слепой вызывает в памяти плеск плавников большой рыбы, плавающей в тазу, и весь погружается в этот звук. Когда-то давно кто-то сделал это. Пустил рыбу в таз с водой и поставил его на пол в комнате, где он жил. Слепой просидел рядом с тем тазом столько часов, что теперь может вызвать эти звуки даже в самом шумном месте, вызвать и убаюкать себя ими. Он приносит свою большую рыбу, поселяет в ветках дуба, как чешуйчатую птицу, и оставляет плескаться и плавать среди листьев. Чем дольше она делает это, тем ему спокойнее. Он гасит все звуки, кроме тихого плеска, и держит мир под водой. Когда после он дотрагивается до ветки, возле которой сидит, кора не теплее его пальцев, ведь он смыл с дуба все следы прошлого, и какое-то время дерево будет стоять нетронутым, как первобытный дуб в первобытном лесу.
Молчит. Многозначительно. Осуждая, надо полагать, мои противоугонные приспособления. Никто из моих знакомых не умеет так многословно молчать, как Курильщик. Так всесторонне охватывая тему.
Наверное, это такие игры ума. Отвлекающие маневры. Мучаешься, пыхтишь, пересчитываешь свое добро и незаметно забываешь, с чего, собственно, начал паковаться. Зато вспоминаешь много всего другого, потому что любой предмет — это времена, события и люди, спрессованные в твердую форму и подлежащие размещению среди прочих, себе подобных.
И вот я наконец их вижу. Четыре палатки. Две защитного цвета, одна оранжевая и одна тускло-синяя. Стоят они действительно вплотную к сетке, как будто Дом вырастил их на себе за ночь, как грибы.
Македонский выглядит очень честным. Его словам веришь еще до того, как он их произносит. Поэтому хорошо, что говорит он мало, ведь от по-настоящему честных слов как-то устаешь.
— Я ненавижу белый, — говорит он.
И я устаю сразу и очень сильно.
— Пора, пора тебе, Сфинкс, грохнуть для нас стекло. Видишь сам, что делается. Время улетать. Вон, человек уже встал на крыло, — киваю на Македонского, — об остальных я не говорю.
— Ну так грохни его сам, — предлагает Сфинкс. — Мне уже не десять, я разучился.
Почему-то от его слов я окончательно скисаю. Словно всю дорогу только на что-то такое и рассчитывал. Хотя когда начал говорить, это была всего лишь давняя, полузабытая шутка.
В его комнате пахло лесом. Матрас, на котором он спал, был в пятнах от раздавленных ягод. В углах вместо пыли скапливались жухлые листья. Там, где он умывался, вырастали съедобные древесные грибы, подоконник был покрыт невиданным количеством птичьего помета. Весь «Клоповник» уже перешел на грибные супы, а он по-прежнему ничего не замечал.
Музыку он прячет в ракушках, в черепах мелких животных и фруктовых косточках. Запахи — в бобовых стручках и ореховых скорлупках. Сны — в пустых тыквах-горлянках. Воспоминания — в шкатулках и флакончиках из-под духов.
— Ты с этим парнем еще наплачешься, — предупредил я.
— Знаю, — сказал он. — Я знаю. Просто хочется, чтобы он полюбил этот мир. Хоть немного. Насколько это будет в моих силах.
Может, это было жестоко, потому что он уже ничего не мог изменить, даже если бы захотел, но я сказал:
— Он полюбит тебя. Только тебя. И ты для него будешь весь чертов мир.
@музыка: Maria Taylor – Clean Getaway
@настроение: последний раз поднимаю.
@темы: цитатнег